« НазадКрепкий сон 15.11.2015 07:02Санька ехала в поезде и думала свою горькую, безрадостную думу. Перекатывала её в усталой голове, как корова жвачку. Вспоминала деда. Ей позвонили его соседи и сказали, что старику совсем плохо. Она приехала и прожила у него два месяца. Ухаживала за дедом, готовила, ходила в аптеку и за продуктами бабе Фросе и тётке Полине, соседкам деда по коммуналке. Летом он перенёс инсульт, и вот в осень сказались последствия болезни. Дед как-то разом ослабел, стал плохо соображать, забывать всё, перестал выходить из дома. Раньше дед не любил, когда Санька много разговаривала, часто осаживал её, спрашивал, когда она трещала без умолку: «Санька, ответь, почему у человека один рот и два уха?» Санька не знала, что сказать в ответ, а дед отвечал сам: «Это потому, чтобы люди поменьше говорили и больше слушали». Потом, когда Санька, став взрослой, приезжала к нему в гости, он любил слушать её, сетовал, что она ничего не рассказывает ему о себе. Когда же он стал безразличен к её рассказам о своей жизни, тогда Санька вдруг поняла, что дед скоро умрёт, потому что он всегда интересовался её делами. А тут впервые — такое равнодушие. За день перед смертью старик слёг. Позвал Саньку и сказал: «Ну вот, Санька, пора мне домой, ты уж сделай всё, как положено». Санька воспротивилась слову «домой», но по послушанию пригласила священника, который исповедовал и причастил деда. Исповедь по времени была короткой. Видно, мало было у деда грехов. На другой день он умер. Санька порылась в шкафу, достала похоронный узел, который приготовила ещё живая бабка, чтобы деду не пришлось заботиться о своём последнем дне самому. Достала утюг, погладила рубашку, брюки, бельё, саван. Дед, лёжа в гробу, за одну ночь преобразился. Одутловатость, изменившая лицо деда во время болезни, исчезла, выражение лица стало таким умиротворённым, каким Санька его давно уже не видела. Сидя с соседками и Саввишной на стульях возле гроба, она глядела на бумажный венчик вокруг его лба, на закрытые глаза, которые уже никогда не взглянут на неё с теплотой и участием, на чуть улыбавшиеся ей губы деда, слушала псалмы с заупокойными молитвами на каждой «славе» и смирилась, успокоилась. После похорон – поминки, поездки с тёткой Полей на кладбище, суета с документами, раздача по соседям оставшейся от деда одежды и продуктов из скопившихся за последний год ветеранских пайков. И вот теперь, закрыв комнату на ключ и отдав его соседкам с наказом поглядывать за комнатой, она возвращалась назад, в другой город. На работе ей предложили уволиться, так как она слишком долго отсутствовала. Родни больше у Саньки не было. Был ещё Виталий, но почти семилетние отношения с ним у Саньки разладились, когда она сообщила ему, что хочет усыновить Игорёшку из детского дома. Дело это было хлопотное, требующее много времени и сил. Кинуть ребёнка было легко, и спроса с кукушек у государства не было. А вот процесс усыновления был долгим и болезненным. Санька знала семьи, которым приходилось психологически тяжело проходить многочисленные медицинские обследования, брать справки о несудимости, материальном положении, о жилищных условиях, обращаться в суд с заявлением об усыновлении ребёнка. Одиноким же вообще давали неохотно. Виталий недовольно выслушал Саньку, а потом пошутил: «Бери от жизни всё, но только для себя». На этом разговор и закончился. И сейчас она ехала к нему и не знала, на что надеяться. Но всё-таки ехала и на что-то надеялась. Перед отъездом к ней забежала Саввишна, директор детского дома: «Может, останешься, нам повар нужен». Санька вспомнила детдом, воспитателей, ребятишек, маленького смешного Игорёшку, ходившего за ней по пятам, но прогнала эти мысли. Надо было ехать. «Не останусь», — сказала она. И поехала. Поезд где-то внизу, уныло и глухо, словно огромный одноногий старик, переваливавшийся с боку на бок, с ноги на протез, временами хромал, издавая свое монотонное «тук-тук», потом набирал скорость и, раскачиваясь, как пьяный по переулку, замедлял ход, останавливался на пустынных, безлюдных станциях. За окном была дорога с изредка проезжавшими по ней серыми грязными автомобилями, а за дорогой – зимнее, белое, мёртвое пространство, усеянное низкими перевернутыми вениками кустарников, перемежаемое высокими соснами и елями, плотно набитыми серым снегом; и казалось, от какой-то безысходности опустившими свои мохнатые бессильные лапы. У самого окна перед дорогой мелькали маленькие осинки в серых лохмотьях юбок старого снега и поднятыми вверх омертвелыми от холода ветками-ручками, похожие на детдомовских сироток, выбежавших из тепла и голосующих машинам на дорогах. Сквозь грязные разводы мутного, неумытого оконного стекла вагона весь мир казался тусклым, серым и неухоженным. Санька ехала в поезде вторые сутки. В первую ночь пассажиры вагона, где она ехала, едва не помёрзли из-за проводника, который пил беспробудно всю дорогу и перестал топить вагон. Мужики, ехавшие в вагоне, терпели недолго и бабий крик по поводу пьяницы-проводника, и угрозы вызвать начальника вагона, и нестерпимый холод: оделись и пошли топить сами. Теперь в вагоне было жарко, и народ, разомлевший от духоты, разделся до исподнего. В вагоне ехали строители из Харькова, неопределенного вида женщины и мужчины, с огромными сумками и чувалами, нанятые в Харькове одной из многочисленных строительных фирм, ехали на север, строить жилые дома, оставив семьи и жильё, ехали на заработки. Санька, сидя на боковом месте, смотрела прямо перед собой и всеми силами старалась не думать. Она знала, что если всё время читать про себя «Господи, помилуй», то мысли не успевают пролезть в то тесное межфразовое пространство, которое она сокращала до секунд. Но они упрямо и противно появлялись сразу тяжелым строем бесконечного предложения, и нельзя было разбить их железобетонный строй. В вагоне играли в карты и нарды, читали газеты, говорили о политике и разгадывали кроссворды. Проводник крутил назойливую попсу, и музыка неотступно, нестерпимо вкручивалась в мозги, и хотелось встать и расколотить её надоевший источник. Хотелось есть. Но денег не было. Пока была у деда, все вышли, а Санька не любила одалживаться. Когда она садилась в поезд, промерзшая от вокзальных сквозняков и измученная долгим стоянием в зале ожидания, у неё было только 45 рублей: 35 — она оставляла на бельё, а 10 — чтобы доехать от вокзала домой на маршрутном автобусе. Соседи ели. Доставали из сумок и пакетов домашнее: куриные яйца и сало, вареную курицу, вкусно пахнувшую чесноком и лаврушкой, картошку, щедро политую подсолнечным маслом, огурчики, заботливо положенные жёнами мужьям-кормильцам с собой в дорогу, ещё какие-то соленья и маринады. Пассажиры сновали туда-сюда с лапшой, супами, стаканами с горячими чаем и кофе. Запах этой еды, человеческого пота и одежды, давно не стиранных подушек и одеял, влажный, затхлый запах разворачиваемого и застилаемого белья раздражал, мучил Саньку, и она закрывала глаза. На большой станции весь вагон ринулся покупать копчёную рыбу, кедровые орехи, ягоду, запастись продуктами и семечками, постоять на морозном свежем воздухе, потолкаться по торговым рядам и киоскам, выстроенным вдоль железнодорожных путей на целый километр. Хлопали двери, холодный воздух врывался в вагон и неприятно холодил спину и ноги. Санька подоткнула тонкое клетчатое одеяло под влажный матрас, натянула на голову штампованную простыню и снова начала молиться. Но мысли путались и снова возвращались в прежнее русло. Она вспоминала похороны деда, его комнату, где на столе, сколько она себя помнила, стояли тяжёлые часы, подарок деду работников детского дома к юбилею. Над кроватью висел старенький ковёр. На полу – вытертые дорожки. В углу на деревянном двухъярусном иконостасе под стеклом икон — потемневшие лики в обрамлении восковых цветов. Санька помнила, что такие цветы из воска делала в деревне бабушка на продажу. Уже неделю она пила лекарство, чтобы спать по ночам. Открывшаяся бессонница изнуряла и выматывала из неё оставшиеся силы, не давала покоя. Несколько ночей она лежала без сна, потом купила донормил в аптеке и стала, наконец, засыпать хоть так. Вот и сейчас она растворила в стакане с водой лекарство и мстительно подумала о том, что через 15-20 минут переставший слушаться её организм получит необходимую дозу, и она провалится в спасительный сон. Санька долго лежала с закрытыми глазами, пытаясь сосредоточиться и поймать то мгновение, когда начинаешь засыпать, но снова пропустила его, сознание отключилось в какой-то неуловимый момент мгновенно, и она проснулась уже утром с тяжёлой, больной головой. Подъезжая к городу, она в оставшиеся полчаса переоделась, переобулась, сдала проводнице бельё, собрала сумку и стала ждать остановки поезда. Проводница открыла дверь, и Санька, взяв сумку, пошла к выходу. Подойдя к дверям вокзала, она вышла на ступеньки, огляделась и поняла, что её никто не встречает. Привычно вздохнув и поправив ремешок от сползающей сумки, вверх и вперёд привычным жестом (чтобы не украли сумку), она потихоньку пошла, не глядя на таксистов, предлагавших назойливо свои услуги, по скользкому утрамбованному, покрытому наледью снегу на маршрутный автобус. Людей в нём было совсем мало, и Санька долго ждала, пока он заполнится пассажирами и поедет по тёмным улицам. Она с напряжением всматривалась в обледеневшие окна и никак не могла понять, где ей выходить. Она боялась проехать свою остановку, потому что тогда ей пришлось бы идти назад пешком; последние 10 рублей, лежавшие в сумочке и отложенные на маршрутку, были отданы шофёру микроавтобуса. Она поразилась тому, с какой небрежностью, не глядя, он взял деньги и кинул перед собой на площадку у переднего стекла. Наконец, она разглядела свою остановку, вышла и пошла под холодным, ледяным, напористым ветром к новой девятиэтажке. Тупо глядя перед собой, она старалась не думать о том, что ждёт её в этом доме. Но всё равно думала, потому что ей нужно было решить сейчас важный для неё вопрос: как жить дальше? Она подошла к подъезду, и где-то внутри неё всколыхнулось давно забытое чувство радости, оттого, что ей ответят по домофону, откроется дверь, и она, наконец-то, сможет согреться, поесть и отдохнуть. В новой квартире Виталий встретил её отчуждённо-холодно и молча стал куда-то собираться. «Проходи, — сказал он, одеваясь, — там, на кухне, поешь, если хочешь. Я — на почту». Он ушёл, а Санька, так долго ждавшая встречи с ним, бессильно опустилась на стул в прихожей. «Ну, вот и всё, — сказала она себе, — вот и всё». Надо было уходить, но она всё медлила, перебирая пуговички пальто. Потом всё-таки решилась: разделась, поставила свои стоптанные сапоги рядом с неизвестно откуда взявшимися женскими тапочками, аккуратно стоявшими на коврике в прихожей, прошла на кухню, открыла холодильник, вытащила кастрюлю с гречкой и сосисками, не разогревая еду, поела и застыла у окна, дожидаясь Виталия. Мысли снова возвращались к деду. Вот они вдвоём в лесу. Он собирает дрова для бани, укладывая их в люльку старого мотоцикла. Санька вытаскивает из дырявого, проржавевшего ведра с верёвкой вместо ручки картошку, дед обещал запечь её в костре. «Деревья в лесу, внучка, — говорил он, — как люди. Все разные. Глядишь: человек с виду белый да крепкий, а заглянешь внутрь: сор один, труха». Саньке было понятно, о чём говорил дед. Собирая в лесу ветки на костёр, она приносила на поляну целые деревья. На самом деле это была только кора берёзы, сохранившая форму ствола. В лесу со стороны кажется: дерево лежит. Подойдёшь поближе, поднимешь за один конец, встряхнёшь, а там одна сухая тёмная труха. Выбьешь её и несёшь пустой цилиндр коры к костру. Пока Санька таскала кору на растопку, дед носил из подлеска небольшие деревья. «Вот, Санька, — указывал он на молодую поросль перед ним, — кажется, крепко деревце стоит, а легко вытащить». «Смотри, — дед без усилия вытаскивал из земли деревца и продолжал, — почему легко? Корень сгнил, нет корня. Так и человек без роду, без племени. Ткни его легонько, он и повалится». Дед называл эти разговоры уважительным словом «беседа». Санька жила и училась в детском доме. Забрали её туда от матери, лишённой родительских прав, давно. Ей было тогда одиннадцать лет. Сколько помнит она свою жизнь там, дед всегда был рядом. Из-за неё он, чувствуя свою вину за дочь-пьяницу, и работал в детдоме дворником и сторожем. Оставив деревенский дом родне, жил в городской коммуналке на три семьи. Жильё ему предоставил тот же детдом. Когда наступали каникулы, он забирал девочку и увозил в деревню. После окончания школы встал вопрос о том, как ей устраиваться во взрослой жизни. Тогда-то дед и забрал её насовсем. «Пошли, — сказал ей он, — пожила на государственном пансионе, будешь жить на моём полном обеспечении». Дед никогда не шпынял Саньку, не читал наставления. Опровергая все разговоры о том, что детдомовские всё умеют, Санька мало что умела по хозяйству. Дед глядел на Саньку глазами мученика, но помочь не пытался. Он знал эту нехитрую подростковую логику: чем хуже человек справляется с делами, тем больше поддержки получит. Поэтому он никогда не вмешивался в процесс уборки комнаты, стирки белья или готовки пищи, как не хотелось ему помочь внучке. И Саньке приходилось справляться самой. Понемногу она приняла на себя все домашние дела и стала хозяйничать. В осень Саввишна увозила трёх детдомовских в округ, в училище, учиться на поваров. В их число попала и Санька. Дед, провожая внучку на станцию, смахнул слезу и остался один. Через три года она закончила учёбу, устроилась на работу в столовую училища, к деду не вернулась. Приезжала в отпуск. Виталий тогда работал охранником и жил в том же общежитии при училище. Там они и познакомились... Виталий пришёл почти сразу. «Боится надолго оставлять», — подумала Санька. Раздеваясь, он аккуратно повесил в прихожей новенькую добротную куртку на плечики, расправил её, застегнул замок, не торопясь, прошёл на кухню. — Как съездила? — Нормально. — Что дед? — Похоронила. — Деньги остались? — Нет. — А как дальше жить будешь? На какие вши? — Проживу. Говорить было не о чем. Санька встала: — Ну, я пойду. — Давай. Деньги будут — заходи. Уже когда Санька была в дверях, напористо и деловито спросил: — Ты хоть знаешь, сколько мне должна? — Да. — А с чего отдавать будешь? — Отдам. Виталий выглядел таким сытым и благополучным на фоне всех свалившихся на Саньку бед, что ей стало страшно оттого, что ещё совсем недавно они понимали друг друга. К горлу подкатила тошнота, пробормотав слова прощания и собрав остаток сил, Санька открыла двери и вышла в подъезд. В животе у неё образовался какой-то тяжёлый, шерстяной ком, и она почувствовала, что не может идти дальше. На лестнице её чуть не вырвало. Согнувшись пополам, она отдышалась, медленно спустилась, толкнула плечом дверь подъезда и пошла по дороге. Она шла, а в её голове оглушительно хлопали двери, за которыми была пустота. Она срывалась и падала в эту пустоту, поднималась по каким-то серым, грязным, замусоренным лестницам, снова натыкаясь на двери, открывала их и снова падала вниз. Наконец, она увидела впереди ещё одну дверь. Открыла её из последних сил и оказалась на улице. Санька пришла в себя и побрела в общежитие. Чтобы сократить путь, она старалась вызвать в памяти хоть какие-нибудь воспоминания. Санька вспомнила деревню, детство, когда самым вкусным лакомством был белый хлеб, политый подсолнечным маслом и густо посыпанный сахаром, а купание в большущей луже возле рыбокомбината доставляло детишкам огромное наслаждение. Часто сидя с ребятишками в саду за домом, под большой старой грушей, на кровати с железной сеткой она смотрела на улицу и ждала, когда можно будет бежать встречать с выгона коров и овец. Своей скотины у них с матерью не было. Санька вспомнила всю их интернациональную улицу, на которой жили разные семьи. Слева через забор от них был двор Наны Арамовны, которая не раз защищала девочку от хворостины матери. Спасаясь от её гнева, Санька бежала через калитку в заборе к старой армянке, у которой не было детей, а был только один муж, весь седой и больной дед Володя. Он часто сидел на лавочке возле дома, а к вечеру, когда холодало, Нана Арамовна выносила мохнатый плед и укутывала его, как большого ребёнка. Баба Нана жила в старом колхозном доме. В маленькой, уютной её комнатке стояли швейная машинка фирмы «Зингер» и большой сундук с разными разностями. Она открывала этот сундук, доставала оттуда шёлковые лоскуты ткани удивительно яркой расцветки, кнопочки, пуговицы, тесьму, ленты и шила Саньке обновки. Нана Арамовна обшивала нарядами не одну Саньку. Она была хорошей портнихой, но почему-то шила только на детей, и никто не помнил, чтобы она взяла хоть раз за свой труд деньги. Целыми днями маленькие заказчицы и заказчики сидели у неё в комнате на стареньком, продавленном диванчике и, вывернув наизнанку только что сшитые вещи, обмётывали швы. Баба Нана неукоснительно придерживалась правила, что все швы кофточек, юбочек и платьев должны быть обмётаны самими хозяевами новых вещей. Вся уличная детвора ходила в одежде, сшитой ею. Справа от Санькиного дома жил Салман, чеченец с острым орлиным носом, похожим на клюв какой-то хищной птицы, которого все боялись за его хмурый, угрюмый вид. Его жена Касима была молчаливой и носила под платьем штаны. У них было много скотины и большой гурт овец. К ним часто приезжали бородатые мужчины, и тогда она бегала в магазин за продуктами и на колодец за водой. И одноногий, всегда в меру пьяный дед Степан, по прозвищу Стёпка-философ, живший от них через двор, хромая и покачиваясь, (вместо левой ноги у него был протез с войны), брал у неё тяжелые сумки или вёдра и нёс их по переулку до дома Салмана. Дед Степан жил один, выпивал, был плохо одет. Работал он в клубе сторожем, а когда-то был киномехаником. По вечерам ребятишки бегали к нему в клуб, где он облюбовал себе место в старой киноаппаратной, и он рассказывал им, как в деревню привозили по случаю выборов бесплатные кинофильмы, и пересказывал их содержание. Рассказы были живописными. У него была замечательная память. «И вот сидит Тося за столом, в руках огромный батон, — рассказывал он содержание фильма «Девчата», — а сверху полбанки вишнёвого варенья». Санька сразу представляла себе красавицу и модницу Тосю, вкусный батон с вишнёвым вареньем, и, глотая слюнки, переживала за главную героиню фильма. День за днём дед пересказывал им «Восемнадцатый год», «Стряпуху», «Сестер» и другие фильмы, которые он помнил. Санька любила слушать деда Степана. Она спросила его как-то, отчего он так плохо одет, он что, бедный? Дед Степан помолчал, а потом ответил ей: «Бедность, Санька, — это состояние ума, а я умный». Касима часто поджидала голодную Саньку и совала ей через забор горячие лепёшки, которые назывались чепалгаш. «Не спорь, Санька, с матерью, — говорила она девочке, — скажет на солёные помидоры, что они свежие, соглашайся. Она твоя мать. Родителей уважать надо». Как бы в ответ на её слова с песней из дома выходила мать Саньки: «Мне бы дьявола-коня да плёточку заветную, и тогда искать меня в поле не советую», — горланила она на весь двор. У забора появлялся Салман. Обе женщины разом исчезали. Салмана Санькина мать боялась. А он постоянно, примерно раз в месяц, когда резал скотину, подходил к забору и гортанно звал её. Мать цеплялась за Санькину руку, говоря: «Ох, дьявол косоглазый, как я его боюсь». А он, размахнувшись, кидал ей через забор кусок бараньего мяса и грозил: «Пить будешь – зарэжу ночью, как собаку». Когда он отходил от забора, Санька с матерью брали мясо и шли готовить еду. Напротив, через дорогу, жила семья азербайджанцев Мурсалиевых. Дядю Омара вся детвора улицы звала папа Комар. Особенно ждали день его получки. В этот день малышня отслеживала весь путь папы Комара от старого сельсовета до дома. По дороге домой он заходил в магазин и выходил оттуда с большим кульком, в котором лежали конфеты и орехи. Идя по улице, он угощал всех ребятишек гостинцами. Однажды, когда наступила осень, Саньку увезли в город. Тогда и приехал к ней дед. Поговорил с девочкой и остался в детском доме. Так у Саньки появилась рядом родная душа… В общежитии никого из её соседок не оказалось, и Санька обрадовалась, что сможет побыть одна. Она постояла, прислонившись к притолоке дверей, отогреваясь в тепле комнаты. «Что ж я стою на одном месте», — подумала, спохватившись, она. «Там, где ты стоишь, Санька, там и поле Куликово», — вспомнила она слова деда. «Ну, воевать завтра будем, а сейчас отдыхать. Утро вечера мудренее», — решила она. Ночью ей приснился дед. В чистой, белой, выглаженной рубахе, в новёхоньких похоронных брюках он сидел на скамейке веранды детдома в окружении малышей и держал за руку двухлетнего Игорёшку. Мальчик смотрел на Саньку заплаканными глазами, а рядом стоял Салман и говорил: «Пить будешь — зарэжу». Утром Санька сдала комнату комендантше, получила на работе расчётные, сходила на вокзал, купила билет и поехала назад. Поехала туда, где были могилка деда, коммуналка с бабой Фросей и тёткой Полиной, и в интернате её ждали Саввишна и Игорёшка… В поезде Санька крепко уснула и проспала всю дорогу. |